Аретино, подобно Рабле и Сервантесу, осознал гаргантюанский, фантастический, сверхчеловеческий смысл книгопечатания  

Аретино, подобно Рабле и Сервантесу, осознал гаргантюанский, фантастический, сверхчеловеческий смысл книгопечатания

Возможности для выражения внутренней речи и мысли в рукописной культуре, как мы видели, были весьма ограниченными. Поэт, писатель не могли использовать свой родной язык как систему обращения к публике. Именно с появлением книгопечатания произошло открытие национального языка как системы обращения к публике. Чтобы уяснить этот исторический поворот, обратимся к фигуре Пьетро Аретино (1492–1556). Его пример позволяет нам также понять, каким образом исповедь как форма частного самоосуждения превратилась в форму публичного разоблачения других. Не случайно Аретино получил в свое время прозвище «бич государей»:

Он и в самом деле был чудовищем: отрицать это значило бы его недооценить. Но прежде всего он был человеком своего времени, может быть, самым свободным и полным выражением века, в котором он жил, — шестнадцатого столетия. Это, да плюс его колоссальная работоспособность и тот факт, что он основал современную прессу и использовал неведомое доселе оружие публичности, обладающее неизмеримой мощью, — вот черты, которые притягивают к нему наше внимание.[197]

Он родился как раз вовремя — на два года позже Рабле — для того, чтобы, как и Рабле, взять на вооружение новый инструмент — прессу. Он стал человеком-газетой, лордом Нортклифом с той разницей, что он всего добился самостоятельно:

Из-за «желтых» пристрастий его, пожалуй, можно назвать предшественником мистера Херста, лорда Нортклифа и др., ибо он был отцом всего племени современных агентов по печати и рекламе с их манерой принимать важный вид и корчить из себя изготовителей общественного мнения. Это ведь он пустил по свету фразу: «Я — продавец славы». Он и правда знал, как завоевать общественное мнение, это был его хлеб… Поэтому с хронологической точки зрения мы можем назвать его первым литературным реалистом, первым журналистом, первым публицистом и первым художественным критиком.[198]

Как и его современник Рабле, Аретино чувствовал гигантизм, скрытой унифицированности и тиражности печатного слова. Хотя он происходил из низкого сословия и не получил хорошего образования, Аретино положил начало современной практике использования прессы. Патнэм пишет (р.37):

Если Аретино в свое время был, вероятно, одним из самых могущественных людей в Италии, а возможно, и в мире, то причина этого заключается в новой открытой им силе, силе, которую сегодня мы называем «власть прессы». Аретино же называл ее властью пера. Он и сам до конца не понимал мощи того прометеевского огня, с которым играл. Он лишь осознавал, что обладал замечательным инструментом, и пользовался им с той неразборчивостью, которая вошла в норму с тех самых пор. Стоит только заглянуть в его «Письма», чтобы убедиться, что по части лицемерия он ничуть не уступал газетчикам нашего времени.



Далее Патнэм говорит (р.41), что Аретино был, «пожалуй, самым большим шантажистом в истории и первым по-настоящему современным носителем "ядовитого пера"». Иными словами, Аретино смотрел на прессу как на публичную исповедальню, а на себя как на исповедника с пером в руках. Хаттон в своем исследовании приводит следующую цитату из Аретино: «Пусть другие заботятся о стиле и забывают о себе. Не имея ни хозяина, ни подчиненных, ни наставника, не пользуясь никакой хитростью, я сам зарабатываю свое ежедневное пропитание, свое благосостояние и свою славу. Чего же мне еще желать? У меня есть только гусиное перо и несколько листов бумаги, но я смеюсь над всей вселенной».

Мы еще вернемся к этим словам, которые имеют буквальный смысл. Пресса стала инструментом, не имевшим никаких аналогов в прошлом. Ей еще долгое время приходилось удовлетворяться авторами и читательской аудиторией, сформированными рукописной культурой. Как объясняют Февр и Мартен в «Появлении книги», книгопечатание первые два века своего существования почти полностью зависело от средневековых манускриптов. Что же касается автора, то такой роли еще не существовало, и поэтому писателю приходилось примеривать на себя различные маски проповедника и клоуна, тогда как фигура «литератора» сформировалась только в восемнадцатом веке:

…с тем, чтоб вырвали вы с корнем

Из головы засевшее в ней мненье,

Что я умен, и дали мне притом

Свободу, чтоб я мог, как вольный ветер,

Дуть на кого хочу — как все шуты.

А те, кого сильнее я царапну,

Пускай сильней смеются.

Почему же? Да это ясно, как дорога в церковь:

Тот человек, кого обидит шут,

Умно поступит, как ему ни больно, —

Вся глупость умника раскрыта будет

Случайной шутовской остротой.

Оденьте в пестрый плащ меня! Позвольте

Всю правду говорить — и постепенно

Прочищу я желудок грязный мира,

Пусть лишь мое лекарство он глотает.

Шекспир. Как вам это понравится, Акт II, 7. Пер. Τ. Щепкиной-Куперник

Видно, что Шекспир захвачен новым катартическим мероприятием, однако при этом он с болью переживает уход мира ролей. В сонете сто пятом читаем:

Да, это правда: где я не бывал,

Пред кем шута не корчил площадного,

Как дешево богатство продавал

И оскорблял любовь любовью новой!

Пер. С. Маршака

Шекспир не стремился к тому, чтобы увидеть свои произведения напечатанными, поскольку их распространение в виде книг не имело для него особого смысла. Совсем иначе обстояло дело для автора, писавшего на богословские темы. Например, когда Бен Джонсон опубликовал свои пьесы как «Труды Бена Джонсона», это вызвало немало иронических комментариев. Интересно, что у Шекспира имеется комментарий по поводу исповедального аспекта авторства («Как дешево богатство продавал»202 ), хотя для актера или драматурга, что «здесь», что «там» («где бы я ни бывал»203 ) — все едино. Ведь в глазах Аретино и его современников именно исповедальный характер новых форм частного письма служил оправданием, когда прессу обвиняли в порнографии и любви к грязи. Такой взгляд мы находим у Александра Поупа в его «Дунсиаде» в начале восемнадцатого века. Но для Аретино переход от частной исповеди к публичному обвинению был естественным следствием печатной технологии.

Когда Раймонди называет Аретино «проституткой», в этом есть доля правды. У него действительно инстинкт проститутки, который заряжен социальным бунтарством. «Он бросает грязь не только в лицо своим современникам, но и всему прошлому. Кажется, будто он стремится выставить на солнечный свет весь мир… Везде он видит непристойность и похотливость, все продажно, все лживо, нет ничего святого. Но ведь он сам участвует в торговле святынями и пишет романтические истории о святых. А что потом? Как персонажи его «Диалогов», проститутки Нанна и Пиппа, он пытается занять позицию над всеми и держать их в своей власти с помощью их же грехов… Мудрость, которою Нанна преподает Пиппе, была тем, что направляло всю жизнь Аретино».[199]

Марло предвосхитил варварский вой Уитмена, использовав в качестве национальной системы обращения к публике белый ямбический стих — формирующуюся систему стихосложения, удобную для создания новых популярных произведений

Важно понимать, что печатная технология породила гигантизм не только в отношении автора и национальных языков, но и в сфере рынков. Внезапная экспансия разрастающихся рынков, торговых отношений, получившая импульс от первой формы массового производства, кажется наглядным выражением и овнешнением всех скрытых торгашеских склонностей человека. И это лишь одно из следствий активности визуального компонента в человеческом опыте. Техника перевода, т. е. прикладное знание, привела к тому, что скрываемые от дневного света преступления и мотивы человечества получили новую форму самовыражения. Поскольку печатная технология есть визуальная интенсификация письменного слова, она неизбежно требует все новых и новых сенсационных материалов. Этот факт в равной степени важен для понимания и современной газетной прессы, и развития языка и форм выражения в шестнадцатом веке:

Гениальность Аретино заключается в том, что он сумел выразить свой век — век ужасающей анархии, нравственного хаоса, неуважения к прошлому, древним авторитетам и традиции. Именно поэтому Аретино представляет такой интерес для исследования. А если к этому добавить еще и то, что для достижения своих целей он изобрел оружие, которое в наши дни стало более мощным, чем любое правительство, парламент или наследная монархия, — гласность, прессу, — это будет более чем достаточным оправданием данной книги.[200]

Книгопечатание как система обращения к публике, колоссальным образом усилившая голос одного человека, вскоре сама привела к созданию новой формы выражения, а именно елизаветинской драмы. В прологе к «Тамерлану Великому» Кристофера Марло мы находим все наши новые темы:

От песен плясовых и острословья,

От выходок фигляров балаганных

Мы уведем вас в скифские шатры;

Там перед нами Тамерлан предстанет,

Чьи речи шлют надменный вызов миру,

Чей меч карает царства и царей.

В трагическом зерцале отраженный,

Он, может быть, взволнует вам сердца.

Здесь и ниже пер. Э. Линецкой

Подобный намек мы встречаем уже в первых строках пьесы:

Микет: Мой брат Хосров, меня грызет забота,

Но я о ней поведать не сумею:

Тут громовые надобны слова.

Здесь особенно интересно осознание роли белого стиха как некоего рупора, а также того, что «плясовые песни» своим диапазоном и силой уже не удовлетворяют публику нового века. Для елизаветинской эпохи белый стих был примечательным нововведением, которое можно сравнить с использованием Гриффитом крупного плана. И там, и тут мы имеем дело с усилением и укрупнением чувств. Даже Уитмен, испытывавший натиск визуальной интенсивности газет того времени, не сумел найти более мощного средства для своего варварского воя, чем белый стих. До настоящего времени происхождение английского белого стиха остается невыясненным. У него нет предшественников, кроме, пожалуй, долгой мелодической линии в средневековой музыке. Не думаю, что идеи Кеннета Сизама по поводу древнего английского метра имеют какое-то отношение к белому стиху. В книге «Поэзия и проза четырнадцатого века» (p.xiii) он пишет: «В древнем английском языке существовал единственный метр — длинная аллитеративная линия без рифм. Он наилучшим образом соответствовал целям наррации в силу своей немузыкальности в том смысле, что его нельзя было спеть. Он скорее годился для громкой декламации».

Парадокс, однако, заключается в том, что белый стих, который является одним из первых видов «разговорной» поэзии (в противоположность песенной), произносится гораздо быстрее, чем песня и даже просто речь. И вряд ли мы возьмем на себя слишком много, предположив, что белый стих, в отличие от рифмованной поэзии, отвечал новой потребности развивающегося языка — превращению его в систему обращения к публике. Аретино первым увидел в формирующемся национальном языке средство массовой коммуникации, которым он стал благодаря книгопечатанию. Его биографы отмечают поразительное сходство между ним и самыми популярными королями прессы нашего столетия. Одна из рецензий на биографическую книгу У.А. Сванберга «Гражданин Херст» в «Нью-Йорк таймс» (10 сентября 1961 г.) называлась: «Человек, который заставил заголовки кричать».

Белый стих придал английскому языку мощь звучания, заставил его рокотать, что способствовало его консолидации под влиянием книгопечатания. В наш век, когда национальный язык пришел в столкновение с такими невербальными формами, как фотография, кино и телевидение, наблюдается обратный эффект. Об этом очень точно высказалась Симона де Бовуар в «Мандаринах»: «Какая смехотворная честь — быть великим писателем Гватемалы или Гондураса! Еще вчера он считал себя жителем привилегированной страны мира и воображал, что каждый исходящий оттуда звук отдавался во всех уголках земного шара. Но теперь он знал, что его слова умирали у его ног».

Эта характеристика наводит на поразительную мысль относительно эпохи Гутенберга и белого стиха! Нет ничего удивительного в том, что исследования белого стиха не дали никаких результатов. В равной степени бесплодным было бы выводить происхождение длинных римских дорог из их инженерных предшественников. Дело в том, что римские дороги были побочным продуктом производства папируса и быстро передвигающихся курьеров. Сезар Фолинго предложил интересный подход к этой проблеме в статье «Литература на народном языке» (в книге «Наследие средних веков», р.182): «Древние римляне не знали народного эпоса… Эти неустрашимые строители создавали свой эпос в камне; бесконечные мили мощеных дорог… вполне возможно, оказывали на них такое же действие, как длинные последовательности стихотворных рифмованных строк на французов».




2182181747990152.html
2182285237680478.html
    PR.RU™